ГлавнаяН. Г. Гарин-МихайловскийГимназисты

V
ЖУРНАЛ

Когда классы после вакаций только что начинались, рождество казалось таким далеким маяком среди однообразного, серого моря гимназической жизни.

Но вот и рождество: завтра сочельник и елка. Ветер гонит холодный снег по пустынным улицам и распахивает холодное форменное пальто Карташева, который один, не в обычной компании, спешит домой с последнего урока. Как быстро пролетело время. Где Данилов и Касицкий теперь? Море замерзло, вероятно. Давно, с тех пор как уехали друзья, не видал его Карташев.

Как переменилось все с тех пор. Совсем другая жизнь, другая обстановка. А Корнева? Неужели он влюблен? Да, влюблен безумно, и чего бы он не дал, чтоб быть всегда с ней, чтоб иметь право смотреть смело ей в глаза и говорить ей о своей любви. Нет, никогда не оскорбит он ее своим признанием, но он знает, что любит, любит и любит ее. А может быть, и она его любит?! Иногда она так заглядывает в глаза, что так и хочется схватить, обнять... Жарко Карташеву среди снежной метели: полурасстегнуто пальто, и, как во сне, шагает он по знакомым улицам. Давно уж он ходит по ним. И лето и зиму шагает. Какая-нибудь радостная мысль в голове свяжется с домом, на который упадает его взгляд, и этот дом и потом будит память. И мысль эта забудется, а дом все чем-то притягивает к себе. Вот на этом углу он как-то встретил ее, и она кивнула ему и улыбнулась так, как будто вдруг обрадовалась. Зачем он тогда не подошел к ней? Она оглянулась еще раз издали, и сердце его замерло и заныло, и рванулось к ней, на он испугался, что она вдруг догадается, зачем он стоит, и он быстро пошел с озабоченным лицом. Ну, а если б она и догадалась, что он любит ее? О, это была бы, конечно, такая дерзость, которую ни она, никто не простил бы ему. Узнали бы все, отказали бы от дома, а Корнев какими глазами посмотрел бы на него? Нет, не надо! И так хорошо: любить в своем сердце Карташев оглянулся. Да, вот и рождество, две недели никаких уроков, на душе и пустота, и удовольствие праздника. Он всегда любил рождество, и память связывала в одно и елку, и подарки, и аромат апельсинов, и кутью, и тихий вечер, и груду лакомств. А там, на кухне, колядуют. Они приходят оттуда с своими незатейливыми лакомствами: орехи, рожки, винные ягоды, им дарят платья, вещи.

Так шло всегда, сколько он помнит себя. В ярких огнях елки и камина, сейчас же после ужина, опять вдруг вспомнится любимая кутья, и он весело бежит и возвращается с полной тарелкой, садится против камина и ест. Наташа, его поклонница, крикнет: "И я". За ней Сережа, Маня, Ася, и все опять тут с тарелками кутьи. Не выдержит и Зина. Всем весело и смешно, и мать, нарядная, довольная, ласково смотрит на них. Что ему в этом году подарят? — подумал Карташев, звоня у подъезда.

На другой день вечером ему подарили фунт табаку и табачницу. И хотя он давно уже потихоньку курил, но теперь, получивши подарок, он долго еще не решался закурить при матери. И когда закурил, то с серьезным, озабоченным лицом сейчас же сел за подаренные Сереже сказки и начал внимательно читать их. Мать улыбалась, смотрела на него и, встав, молча подошла к нему и поцеловала его в голову. Он смущенно поцеловал ей руку и опять поспешно уткнулся в книгу. Кругом было обычное возбуждение и радость всех, а он думал: "Что-то теперь делает компания?"

Как раз в это время раздался звонок, и скоро в передней послышались топанье ног и веселый, уверенный голос Корнева:

— Эй, кто в бога верует, можно колядовать.

Раздался смех остальных: Рыльского и Долбы.

Карташев обрадовался товарищам, точно вечность не видался с ними. Он бросился в переднюю. Гости вошли, Аглаида Васильевна ласково встретила их:

— Вот это мило с вашей стороны.

— Ну, и отлично, — сказал Корнев. — А мы так думали, думали, да и решили к вам.

— Пожалуйста, — подсунул Карташев свой табак гостям.

— Это что?! Разрешение? Поздравляю!

— Ведь мы, надо вам звать, с третьего класса курим.

Корнев добродушно подмигнул Аглаиде Васильевне, принимаясь за папироску.

— Очень жаль.

— Да, конечно, очень, очень жаль... А-а, наше вам...

Вошли Зина и Наташа. Хотели было играть на рояле, но Аглаида Васильевна по случаю поста не позволила.

— Что ж мы делать будем? — спросил Корнев.

— Так сидите, вот чаю напьетесь...

— Мы всегда в этот вечер Гоголя или Диккенса читаем, — сказала Наташа.

И, подумав, она прибавила:

— Давайте Гоголя читать.

— Ну что ж, Гоголя так Гоголя, — согласился Корнев.

— Вы его заставьте, — сказал Долба, — он так читает, что вы лопнете от смеха.

— Ну, какое там чтение! — сконфузился Корнев.

Но его заставили, и он читал так, что и Аглаида Васильевна вытирала слезы от смеха.

Сидели, слушали и в то же время щелкали орехи, фисташки, миндаль. Потом подали чай. Карташев разошелся на скользком вопросе о религии, и дело дошло до маленького скандала.

— Для чего, собственно, совершенство? — рассуждал, как равноправный и взрослый, Карташев. — Всякое совершенство тем совершеннее увидит зло и придет в отчаянье, отчаянье — порок. А если оно равнодушно, то это вдвое порок... Бесчувственное.

— Тёма! Как ни неприятно, а я должна тебя попросить замолчать.

Карташев сконфуженно уткнулся в свой стакан.

— Это что ж, цензура? — спросил Корнев.

— Да, цензура, — ответила твердо Аглаида Васильевна.

Рыльский пригнулся к сластям и рылся в них.

— Цензура достигает цели? — спросил он, ни к кому не обращаясь.

— Да, вполне, — сухо ответила Аглаида Васильевна.

— Гм... — Рыльский поднял голову, скользнул взглядом по лицам товарищей и, сделав серьезное лицо, опустил глаза.

Карташев обиделся на мать, посидел немного и, встав, ушел к себе в комнату.

Разговор и оживление оборвались.

Когда окончили чай, гости один за другим тоже направились в комнату Карташева.

— Ты что лежишь? — спросил его Корнев.

— Так, — нехотя ответил Карташев.

— Эх-хе-хе, покурить, что ли? Эх, табак там оставили!

Карташев позвал Таню и приказал принести табак. Посидели еще, и Рыльский предложил:

— А не пойти ли нам к Дарсье?

— Так что? — встрепенулся Долба.

— Ну, останемся, — сказал Карташев.

— Идем, — уговаривал Корнев.

Карташеву и самому хотелось.

— Неловко перед матерью.

— Ну пойди, выдумай ей что-нибудь, — сказал Рыльский, — не тебя учить.

— Вот что, — предложил Долба, — мы скажем ей, что мы по очереди решили сегодня всех обойти... были у вас, а теперь к Дарсье... Ты вот что... ты брось дуться... Мы теперь опять пойдем как ни в чем не бывало в гостиную, и ты иди, а немного погодя мы и поведем линию.

Через полчаса компания, проделав, что задумала, и, захватив Карташева, уже шагала к Дарсье. Аглаиду Васильевну уговорили даже отпустить его ночевать к Дарсье, так как все решили там остаться.

— Надо вот что, — говорил Рыльский, отворачиваясь от ветра, — надо, чтоб Дарсье послал за Берендей и Вервицким.

— У! Непременно! Черт побери, устроим ночное бдение! — воскликнул Корнев.

— А может, он спит, подлец? — спросил Долба.

— Кто, Дарсье? Нашел дурака. Он спит только во время чтенья.

У Дарсье любили собираться. Он хотя жил за городом, но в его распоряжении был целый дом, прекрасно меблированный. В другом доме, рядом, жила его семья, которая в изобилии снабжала его гостей всякой едой, не исключая и водки. Компания любила пройтись по маленькой, а Берендя постоянно обнаруживал склонность повторить. При появлении водки он оживлялся, желтые глаза его весело лучились, он возбужденно поматывал головой, говорил, острил и на эти короткие мгновения делался душой компании. Вервицкий не упускал случая упрекнуть друга, предсказывая ему будущность пьяницы, но тот, весело прицеливаясь глазами в него, загадочно говорил, поднося к губам вторую рюмку:

— Дурак ты.

— Ну, уноси, уноси! — командовал Вервицкий, — и веселая, франтоватая прислуга уносила на больших серебряных подносах граненые графинчики с водкой.

Такие закуски и чай со всевозможными сортами острых сыров и вкусных печений подавались обыкновенно, когда компания, начитавшись, утомлялась и начинала чувствовать какую-то пустоту внутри.

Этот момент всегда ловко угадывал Дарсье.

— А не закусить ли, черт возьми! — вскакивал обыкновенно он первый, выходя сразу из того летаргического состояния, в какое впадал при чтении.

Это воззвание к еде всегда было так весело, такой искрой пробегало по остальным, что чтение бросалось и все спешили только полнее отдаться приятному удовлетворению своего голодного желудка.

Дарсье в описываемый вечер был на половине своих родных, где на импровизированном балу усердно танцевал с своими кузинами.

Компания не любила общества Дарсье. Это все были красивые, затянутые барышни и безукоризненные франты-кавалеры. Их встречала компания на главной улице в часы гулянья в цилиндрах и цветных перчатках и при встрече с ними пренебрежительно фыркала.

Дарсье выскочил к товарищам и радостно, пожимая им руки, говорил:

— Черт, откуда вы? Идем к матери.

Но все наотрез отказались, как он ни уговаривал.

— Если ты занят, мы уйдем? — сказал наконец Корнев.

— Кой черт, занят! Ну, хорошо... подождите... я только пойду... скажу гостям, что... что им сказать? Постой! Я скажу, что умирает... Корнев, товарищ... приехали за мной.

— Ну, валяй, — махнул рукой Корнев.

Через несколько минут Дарсье вернулся.

— Ну что?

— Плачут.

— Послушай, надо за Берендей и Вервицким послать.

— Непременно.

— Эй ты, француз, — крикнул ему вдогонку Рыльский, — ты не забудь, что мы того... голодные.

Через час на столе стояла обычная закуска и выпивка, и холодные еще с мороза Вервицкий и Берендя уже закусывали.

Долба, расставив ноги, энергично жевал кусок сочного балыка и говорил вперемежку с едой:

— Господа... Давайте на праздниках свой журнал затеем?

Это была неожиданная, но эффектная мысль. Долба пригнулся к новому куску балыка. Корнев торопливо проглотил кусок и усиленно принялся за свои ногти. Рыльский молча внимательно ел. Задумался и Карташев, больше о том, что вот-де какая простая мысль, а ни разу не пришла ему в голову. Он точно искал глазами, не найдется ли и на его долю что-нибудь, и простое, и новенькое, и эффектное.

Берендя был весь поглощен заботой выпить третью рюмку и к предложению Долбы отнесся как-то равнодушно.

Вервицкий отозвался первый.

— Что ж, — одобрил он, — это хорошо.

— Рыло, — сказал Корнев, — с такой рожей говорит, точно у него миллион доводов сейчас посыплется. Ну, почему хорошо?

Все рассмеялись.

Но у Вервицкого было больше оснований сочувствовать, чем можно было предполагать. К общему удивлению, оказалось, что он давно уже пописывает. Для начала Вервицкий даже предложил свой рассказ под заглавием "Дворник".

— Ти-ти-ти, писатель...

Берендя в исключительные минуты лишался дара слова.

— Ти-ти-ти... — передразнил его Вервицкий. — Терпеть не могу... чего тут удивляться? Что ты дурак, так, думаешь, и все дураки?

— Вот так штука! — продолжал Берендя, незаметно протягивая руку за третьей рюмкой, — кто бы мог думать?

— Вот, ей-богу, дурак, — волновался Вервицкий.

— Смотри, смотри, — показал Долба на Берендю.

Но Берендя уж быстрым движением успел опрокинуть в рот рюмку.

— Ах ты, подлец!

И, в то время как Вервицкий тузил Берендю, Берендя, весело пригнувшись, выбирал на столе, чем бы заесть.

— Так ты писатель? — продолжал он и опять потянулся к графину.

— Убирай водку! — решительно скомандовал Вервицкий. — Горькая пьяница, пропойца! Дрянь, тряпка!

— Господа, давайте его качать! — предложил вдруг Берендя и залился подмывающим смехом.

— Да ну вас к черту, — запротестовал Долба, — давайте как следует обсуждать дело.

Мысль о журнале была одобрена. Не откладывая в долгий ящик, тут же был избран редактором Долба. Во-первых, потому, что ему первому пришла эта мысль; во-вторых, и главным образом потому, что на нем мирились все. Если бы, например, выбрать Корнева — Карташеву будет обидно. Выбрать Карташева было тоже неудобно. Карташев по-прежнему нет-нет и выпалит что-нибудь такое, что совсем не согласовалось с общим тоном; так, он стоял за независимость убеждений, и эта независимость в конце концов сводилась, по мнению партии Корнева, к тому, чтобы иметь право поменьше читать и побольше рубить сплеча, побольше говорить того, что только взбредет в голову. Рыльский не годился в редакторы опять по другим причинам. Он имел одну слабость, которую не разделял даже Корнев: был слишком поляк. Это вызывало постоянные столкновения с Семеновым, Вервицким и даже с Карташевым.

Был выяснен и материальный вопрос. Необходимые средства получались равномерным распределением расходов между участниками. Главный расход заключался в бумаге и переписке статей. Ввиду ограниченности средств решено было издавать журнал в двух экземплярах, из которых один переходил бы из рук в руки по мере прочтения, причем право держать у себя журнал ограничивалось сутками. Были намечены и отделы: беллетристический, политико-экономический, исторический, научный, критика и фельетон с картинками из общественной жизни.

Вервицкий взял на себя поставку беллетристических произведений, Долба взялся за фельетон, по историческому отделу вызвались двое: Рыльский и Берендя. Рыльский взял тему: социальные причины, вызвавшие отпадение Малороссии от Польши. Берендя остановился сперва на теме из русской истории: доказать исторически, что русская раса идет общечеловеческим путем в деле прогресса. Статья имела целью нанести окончательный и решительный удар по славянофилам вообще и учителю истории, Леониду Николаевичу Шатрову — в частности.

На праздниках несколько раз собирались по поводу журнала. Генеральное совещание было назначено у Долбы.

Карташев по дороге зашел за Корневым, и если бы не Корнев, то он так бы и остался там.

— Послушайте, Карташев, — выскочила на крыльцо сестра Корнева, — приходите после Долбы к нам чай пить.

Карташев покраснел от счастья до корней волос и голосом, ясно говорившим, что разве смерть помешает прийти, ответил:

— Приду.

— Пораньше.

— Как только кончится. Кончится скоро... уходите, а то простудитесь.

И, заглянув еще раз в глубь смотревших на него издали глазок, он скрепя сердце пошел чинно рядом с Корневым.

Долбу приятели застали сидящим за своим столом и погруженным в какие-то глубокомысленные соображения. Он рассеянно пожал им руки, толкнул небрежно лежавшую перед ним рукопись Вервицкого и проговорил озабоченно:

— Черт его знает... Для первого номера и такую неудачную штуку...

— Плохо? — спросил Корнев.

— Почему дворник, — размышлял Долба, — а не точильщик или водовоз...

Он пожал плечами.

— Фартук разве... Ничего типичного; ни быта, ни идеи... так, какие-то детские картинки... Ну вот...

Долба взял рукопись и прочел наудачу:

— "Семен любил после обеда со своим другом посидеть на завалинке, где-нибудь на улице, так, чтоб был виден заход солнца. Если при этом друзья бывали выпивши, а это случалось нередко, они тихо мурлыкали себе под нос какую-нибудь однообразную песнь и меланхолично провожали глазами опускавшееся на покой солнце..." И дальше описание заходящего солнца... третье по счету.

— Да, не завлекательно, — сказал раздумчиво Корнев.

— И вдобавок неграмотно, как только может быть...

Долба засмеялся своим мелким смехом.

— Покажи.

Корнев взял рукопись и стал просматривать ее.

— Неважное блюдо, — сказал он, возвращая назад рукопись.

Долба взял опять рукопись, уставился в нее, пожал плечами и проговорил:

— Ну, черт с ним!

Он схватил карандаш и написал под заглавием "Патологический очерк".

— Валяй. По крайней мере, редакцию ни к чему не обязывает.

— Собственно, почему же патологический?

— Да потому, что поручиться за то, что не может быть такой Семен дворником, особенно когда все мы его знаем и видим каждый раз, когда приходим к автору, — Долба фыркнул, — нельзя, а с другой стороны, и не тип это... Очевидно, патологический очерк!

— Да, конечно, — согласился Корнев.

— По крайней мере, рамка литературная.

Долба отложил рукопись Вервицкого в сторону и, придвинув слегка исписанный листок, скромно проговорил, всматриваясь в глаза Корневу и Карташеву:

— Я свой фельетон начал уже...

— А... начал... интересно послушать.

— Очень интересно, — насторожился Карташев.

— Да неважно... так, черновик.

— Ну, да уж там видно будет. Читай.

Долба смущенно рассмеялся, растрепал свои волосы, мгновение помолчал и начал:

— Фельетон... Картинки общественной жизни... "Все идет по-старому от начала времени по предопределенному пути..."

— Ты что ж, не признаешь, что путь этот изменялся и способен и впредь изменяться?

— Да, пожалуй, это не совсем удачный оборот... Да это, впрочем, для начала... надо ж с чего-нибудь... Как-то это начало все равно, что вот в купанье: раздевался... попробуешь лезть в воду... одной ногой, другой... так, этак... все неловко — пока, наконец, соберешься с силами; бултых сразу...

— Конечно...

— Ну-с... "Все так же мчится на своем рысаке счастливый собственник и меньше всего думает о том, что есть миллионы людей, которые позавидовали бы не то что его жизни — жизни кучера его, жизни рысака, это начало все равно, что вот в купанье: разделся... поставят в крытый сарай, а миллионы и такого сарая не имеют. Что ж? Экипаж может испортиться, а непромокаемый плащ — человеческая кожа — не боится, как известно, ни дождя, ни ветра".

Долба оторвался и, рассмеявшись, уставился в слушателей.

— Ничего... — сказал Корнев.

Карташев был занят вопросом: мог ли бы он так написать? И, подавленный мастерством пера Долбы, он похвалил:

— Очень, очень хорошо.

— Разве? — спросил Долба и весело рассмеялся.

— Ну, валяй, валяй... Любит, чтоб хвалили... — заметил недовольно Корнев.

— Ну вот... Ну ладно...

— "А между тем вторая тысяча лет истекает с того великого момента, когда на земле раздались вечные слова братства, равенства и свободы..."

Корнев усиленно загрыз ногти и перебил автора:

— Здесь, некоторым образом, игра ума...

— Ну, так ведь я уж, конечно, так, чтоб посильнее...

Дверь отворилась, и вошли Вервицкий и Берендя.

Долба положил свою рукопись и, здороваясь с пришедшими, заявил Вервицкому:

— Твоя завтра в набор... смотри.

Вервицкий посмотрел, увидел надпись, внимательно прочел и повторил с некоторым вопросом в голосе:

— Патологический?

— Значит, если буквально, — пояснил Долба, — болезненный.

— Чем же болезненный? — немного огорчился Вервицкий.

Все рассмеялись.

Берендя принялся объяснять ему.

Но Вервицкому не понравилось его объяснение, и он нетерпеливо перебил его:

— Ти-ти-ти... терпеть не могу, когда ты лезешь не в свое дело, берешься за то, чего сам не понимаешь.

— Но... позволь, почему я не понимаю?

— Да, не понимаешь — и конец. Объясни, — обратился он к Корневу.

Корнев объяснил, стараясь облечь все в такую форму, чтоб не задеть самолюбия Вервицкого.

Вервицкий стоял, засунув руки в карманы, расставил ноги и слушал, смотря внимательно в пол.

В передаче Корнева ничего обидного для его авторского самолюбия не оказалось, и он проговорил удовлетворенно:

— Теперь понимаю... А то ти-ти-ти, ти-ти-ти, и ни черта.

— Я... я... тебе то же самое говорил, с тою разницею, что не принял твоего самолюбия, что ли...

— Ерунда... — перебил его Вервицкий, — опять ерунда...

— Да... да... какая же ерунда?

И Берендя нежно приложил пальцы к своей груди.

— А вот такая, — ответил упрямо Вервицкий.

— Ты... ты... сердишься, Гораций, значит, ты не прав, — сказал Берендя.

Вервицкий передразнил его и заключил:

— Выдернет ни к селу ни к городу и рад.

Затем, не удостаивая больше внимания своего друга, он обратился к Долбе:

— Ты что ж, уже читал мое сочинение?

— Прочел.

— Ну что, как?

Несмотря на грубоватую решительность, в голосе Вервицкого слышались тайная тревога и страх.

— Да ведь что ж? Небольшая вещица... Да ничего.

— Я ведь ее так, между прочим, и написал, — объяснил Вервицкий. — Ну ничего так ничего: и то добре и то в шмак... Э, и ты написал. Ну, покажи, покажи...

В это время пришли Семенов и Рыльский.

Вервицкий, схватив рукопись Долбы, уселся к окну и принялся читать ее с таким решительным и вдумчивым видом, с каким только когда-либо автор читал новую вещь своего собрата.

Началось обсуждение тем.

— Ты на чем же остановился? — обратился Долба к Карташеву, когда до него дошла очередь.

— Я, собственно, еще ни на чем не остановился.

— Что-нибудь историческое? — посмотрел Долба на Корнева.

— Отчего, собственно, историческое? — насторожился Карташев.

— Ну, что хочешь...

— Научное разве что-нибудь, — нерешительно произнес Карташев.

— Что ж из научного? — спросил Корнев. — Я думаю, этот отдел нам не по плечу... Какую научную статью мы можем написать?

— Отчего ж? — сказал Долба. — Популяризацию, например, Фохта, Молешота, Бюхнера.

— Их в русском переводе нет: по Писареву разве.

— Ну, это уж будет популяризация популяризации, — ответил огорченно Карташев.

— Я беру на себя, — заявил Корнев, — отдел критики... собственно, конечно, не критики, а сжатое изложение и некоторые соображения по части текущей литературы.

— Ну, что ж, отлично... Это красивый отдел, и у тебя выйдет. Ну, останавливайся и ты на чем-нибудь...

— Нет, я ничего не буду писать, — сказал Карташев, отчего-то вдруг обидевшись.

— Да ты чего? Ну, пиши научное...

— Нет, да я... нет.

— Послушай: да ты, может быть, критический отдел хотел... так бери, пожалуйста.

— Нет, нет...

— Да пиши... Ведь в критическом отделе могут и двое работать. Собственно даже, я думаю, для большего интереса можно и полемику устроить: один написал, а кто-нибудь, может быть, возражать станет.

— Это хорошо, — повеселел Карташев. — Ну, так вот, ты и пиши, а я тебе возражать в следующем номере буду...

— Да, может, и не придется?

— Наверно, придется.

Все рассмеялись.

— А теперь я вот что возьму, — продолжал Карташев. — Я напишу о вреде классического образования.

— С какой стороны?

— Со всех... Во-первых, теоретически докажу.

— То-то теоретически, — вставил Рыльский, — а то практически...

Все рассмеялись.

— Ты напиши, — дал совет Корнев, — что практически неудобно классическое образование в том отношении, что есть иногда опасность умереть от смеха. И знаешь: маленькую иллюстрацию к этому... Картинки...

Карташеву было обидно, что его тему вышучивают.

— Шутить так шутить, а серьезно говорить — так и давайте. Одно дело — наш Дмитрий Петрович... ничего общего здесь нет с общей постановкой классического образования.

— Да нет... тема благодарная, — согласился Корнев.

Но как он ни старался проговорить это серьезно, в голосе его чувствовалась подозрительная нотка, и Рыльский подхватил ее:

— И я тебе советую, когда уж все там изложишь, что хочешь, — привести как последний аргумент такой: из всех времен только у самих классиков не было классиков, а между тем они-то и являются идеалом.

— Сиречь, — перебил Долба, — надо, двигаясь вперед, стать передом не к заду...

— Я ничего не буду писать, — обиделся окончательно Карташев.

Бросили шутки, и все начали урезонивать его.

— Да ничего не хочу, — упрямо твердил он. — Не буду. Вышутили, вышутили, и пиши. Не буду.

— Послушай, ну, что ты в самом деле... Ну что ж, нельзя, значит, пошутить? Далай-лама ты, что ли?

— Не далай-лай...

Карташев как ни был обижен, но не мог не рассмеяться тому, что не мог выговорить: далай-лама.

— Рыло ты, — сказал Корнев, добродушно путая густые волосы Карташева, который после своего невольного смеха сидел с глупой физиономией, напрасно стараясь придать ей обиженный вид.

— Ну, кто серьезно вышучивал? Глупо же... Прекрасная тема, вполне современная, назревшая.

— Может ведь так, братец мой, выйти, — заметил серьезно Семенов, — так напишешь, что и классическое-то образование все к черту отменят.

Как ни удерживалась компания от смеха, чтоб еще больше не огорчить Карташева, но сил не хватило, и все опять расхохотались.

— Дурачье, — проговорил, фыркая, Карташев.

— Ну, послушай... — сказал Рыльский. — Брось к черту, да и бери, что ли... Мне пора... Я должен идти сегодня с родными.

Карташев вспомнил про свое обещание сестре Корнева, ее приглашение и, окончательно развеселившись, согласился:

— Ну, хорошо, черт с вами.

— А Дарсье так и не приехал.

— Врешь, приехал, — ответил вошедший Дарсье, по обыкновению одетый с иголочки.

— Ну, а ты что берешь?

— Ему отдел мод завести, — предложил Рыльский.

И, пока все смеялись, Дарсье добродушно повторял:

— Свиньи... Право, свиньи...

— Нет, в самом деле, ты что берешь?

— В сущности, я ведь совсем не владею пером.

— Не будь скромен, — вставил Рыльский, — ни пером, ни языком.

Дарсье сконфуженно провел рукой по своему лицу:

— Не злоупотребляю, может быть.

— О-го! — ответил Рыльский и запустил руку в кудрявую шевелюру Дарсье.

— Ну, уж это пожалуйста, — Дарсье отшатнулся, — языком мели, что хочешь, а рукам воли не давай. Знаешь пословицу: jeu des mains, jeu des vilains[*].

— По-русски это выходит, — перевел Долба, смеясь своим смехом, — у всякого человека свой гонор есть.

Однажды Карташев, взволнованный, пришел из класса домой, наскоро пообедал и заперся в кабинете.

Лежа на диване, он держал только что вышедший гимназический журнал и читал с наслаждением свою статью, переписанную четким, крупным почерком. Карташеву казалось, что это не он писал: так плавно и гладко читалось теперь написанное.

Он прочел залпом. Ему не захотелось больше ничьих статей читать, и с журналом в руках, торжествующий и смущенный, он пришел в столовую, где сидела Аглаида Васильевна с детьми: Зина пытливо вскинула глаза на брата, остановилась на мгновение на его тетради и проговорила тем разочарованным голосом, когда вперед уже знаешь, в чем дело:

— А-а, журнал...

— Покажи, — протянула руку Аглаида Васильевна.

Карташев дал ей журнал и с довольной гримасой небрежно сел на стул у стола.

Аглаида Васильевна перелистывала довольно толстую тетрадь и, остановившись на статье сына, начала ее читать.

— Мама, читай громко, — потребовала Зина.

Карташев напряженно следил за ней глазами все время, пока она читала. Иногда она улыбалась, и тогда он вскакивал и смотрел в журнал: чему именно улыбается мать.

Когда она кончила, он впился в нее глазами. Мать некоторое время молчала и наконец сказала с усмешкой:

— Глупенький ты.

Карташев не ожидал такого отношения. Он покраснел и смутился. Он спросил, стараясь быть равнодушным:

— Тебе не нравится?

Мать недоумевающе пожала плечами:

— Не-ет... ничего...

Какая-то непривычная сухость тона еще тяжелее задела Карташева.

Мать начала читать следующую статью Корнева: "Нечто о художественном".

— У него очень логически развивается мысль, — заметила она мимоходом и опять сосредоточенно погрузилась в чтение.

Кончив, она вскользь окинула взглядом сына и, задумавшись, смотрела в окно. Карташеву казалось, что она думала в это время о том, что Корнев написал прекрасную статью, а он, ее сын, написал бездарную плохую, и ей стыдно теперь за него. Сердце Карташева тоскливо сжалось. Он сидел смущенный, растерянный и весь был охвачен мыслью, как бы хоть не заметили и не угадали его душевного состояния. Никто ничего не заметил: мать встала и вышла из комнаты. Зина, тоже вдруг потеряв интерес к его журналу, продолжала заниматься. Карташев посидел еще и, незаметно захватив журнал, ушел с ним к себе.

Там он бросил журнал на стол, а сам, улегшись на диване, долго лежал с открытыми неподвижными глазами, заложив руки за голову.

— Ну, что ж, — подавленно произнес он вслух, — не буду больше никогда писать — и конец.

И в гимназии говорили о статьях Корнева, Долбы, Беренди, но о Карташеве все молчали. Он видел это, и больное чувство мучило его каждый раз, когда речь заходила о журнале. Он старался делать равнодушное лицо и давал себе всевозможные клятвы никогда не брать пера в руки. Но часто по вечерам, когда уже все расходились спать, он садился за письменный стол и подолгу сидел над белым листом бумаги. Иногда он пробовал писать, не думая, что подвернется, и страница-другая увлекали его, но, перечитав написанное, он, испуганно оглядываясь, уничтожал рукопись.

Следующая страница →


← 4 стр. Гимназисты 6 стр. →
Страницы: 1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Всего 24 страниц


© «ClassicLibr.ru»
Обратная связь